Митрополит Антоний Сурожский. Потому так страшно бывает идти мириться…

Евангельская притча о блудном сыне говорит нам не только о грехе и покаянии, но и о прощении, которое нам даётся Богом.

Когда блудный сын, пришедший в себя путём страданий, обездоленности, одиночества, отверженности, направился к отчему дому и когда он был ещё далеко от дома, хотя уже мог видеть его очертания, отец, который, вероятно, много-много раз выходил и вглядывался вдаль, ожидая возвращения сына, — отец его увидел. И Евангелие нам говорит, что в сердце его загорелась жалость и ласка: «Сын его мил ему бе», — и не дожидаясь прихода, он, старик, оскорблённый, обездоленный грехом и бессердечием своего сына, устремился навстречу и пал на его плечо головой, и обнял его, и поцеловал его.

Так ли мы встречаем друг друга, когда видим, что издалека — из той далёкой страны, куда каждого из нас в какой-то момент (а иногда и часто в жизни) уносит грех — к нам возвращается бывший друг, знакомый, приятель, родной? Так ли мы его встречаем?

Часто ли наша любовь остаётся настолько непоколебимой, что мы постоянно выходим на порог нашего дома, общего дома, того дома, который значит, что мы – вместе, и глядим вдаль в надежде, что он вернётся? И когда видим, что идёт в нашу сторону тот, кто был нам близок, но стал далёким, — часто ли бывает, что мы в сердце поражены огнём прежней любви, лаской, жалостью? И часто ли мы первыми устремляемся навстречу и не ожидаем ни слова сожаления, ни покаяния, ни признания: обнимем человека, приласкаем, утешим его в том, что он оказался неверен в любви и в дружбе?

Не чаще ли мы ведём себя, как тот сын, который ничем не был виноват перед своим отцом, и когда вернулся с поля, с работы, и услышал, что радость ликует в отчем доме, прежде чем причаститься этой радости, захотел узнать, чему там радуются: почему здесь радость вне меня?.. И когда узнал, что его младший брат, который погибал, теперь вернулся, он войти не захотел!

Грешный брат его, поняв, что сделал, увидев состояние, в которое он пришёл в далёкой стране, преодолевая стыд и страх, преодолевая неуверенность в том, как его примут, пошёл к отцу, а этот праведный стоит вне дома, где радуются, что погибший вернулся к жизни, и ждёт, чтобы отец пришёл его молить: «Войди в общую радость! Я радуюсь, радуются слуги, радуется брат — приди, приобщись нашей радости…» Отец даже не может его просить, чтобы он свою радость внёс в общую радость, потому что ясно: никакой радости у этого праведного нет о том, что погибший спасся…

И как говорит отец, и как говорит праведный сын! Обращаясь к отцу, этот праведный сын говорит, что за все годы добродетельной жизни, труда отец его не наградил — словно платного рабочего! — ничем, а когда вернулся «этот твой сын», он заколол упитанного тельца. А отец ему отвечает: «Разве нам не надо было радоваться, когда твой брат вернулся?»

Праведный видит в блудном только согрешившего сына своего отца, которого за брата он уже не может принять, а отец ему напоминает, что если для него блудный — сын, то для праведника он — брат.

Опять скажу: часто ли бывает, что мы воспринимаем человека согрешившего — даже не против нас, а вообще поступившего плохо — как своего брата? Не чаще ли мы говорим «твой сын» — презрительно и отвергающе? Часто ли мы признаём, что он мне всё равно брат, он родной, он дорог отцу — значит, и мне должен быть бесконечно дорог?.. Но нет, мы подобны этому сыну, который воображал себя добродетельным, потому что был хорошим работником, хотя оставался чуждым всему духу отчему.

И дальше ещё одно. Отец не даёт пришедшему сыну попроситься в работники; в работники он его не может принять, он его может принять только как вернувшегося сына. И он повелевает рабам: принесите первую его одежду — не самую лучшую одежду, которая найдётся в доме, чтобы он чувствовал себя в чужой одежде на себя непохожим, а ту одежду, которую он носил до того, как стал чужим в этом доме, до того, как сбросил её с плеч, чтобы нарядиться по-иностранному, по-иному.

И когда сын надел вместо своих лохмотьев старую свою одежду, которая прижилась к нему, которая легла на его тело уютно, отец повелел принести ему перстень. Не просто кольцо, но тот перстень, которым человек в старое время, когда люди были неграмотны, запечатлевал каждое своё послание; перстень, который тому, кто им обладал, давал власть над человеком, власть жизни и власть смерти, власть его обездолить до конца, власть его опорочить.

Почему отец это сделал? Почему он не стал сперва требовать доказательств, что сын покаялся? Потому, что раз тот преодолел и стыд, и страх, чтобы вернуться, значит, он прочно пришёл домой.

Так ли мы поступаем? Когда к нам приходит, возвращается человек, который когда-то был дорог и нас оскорбил или оскорбил кого-то нам даже не столь близкого, — отдаём ли мы всё, что раньше было? Окутываем ли мы его в прежний тёплый уют? Готовы ли мы дать ему перстень, которым он может запечатлеть в конце каждого письма нашу подпись?

Нет — и потому примирение не прочно. Потому так страшно бывает идти мириться, что знаешь, что отца не встретишь, а встретишь ложную добродетель, ложную праведность, унижающую, оскорбительную праведность того, кто скажет: ты мне не брат, даже если Тот, как и меня, признаёт тебя Своим сыном…

Подумайте над этим вопросом прощения, потому что скоро наступит Прощёное воскресенье. Как бы оно не застало врасплох, как бы не оказалось, что мы не умеем прощать. И как бы это наше неумение не обратилось на нас, а не на тех, кого мы отвергаем и кого за их покаяние, за страдания и слёзы, за тугу душевную, уже простил и принял Господь. Аминь.

Проповедь в Неделю о блудном сыне, 26 февраля 1967 г.

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ

 

Оставить ответ

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Перейти к верхней панели